Умирающий лебедь на фоне корриды
(из книги «Американские заметки горожанина»)
Признаться, я не отношу себя к поклонникам балета. Тем более балета классического. Модерн еще куда ни шло. Так что, если бы не актриса Лариса Ерёмина, любезно предложившая нам контрамарки, мы скорей всего вообще бы никуда не поехали. Опять же и путь неблизкий, и цены кусаются. Ну, а тут уж привалило, грех отказываться. Да и вправду, часто ли мы здесь куда-то ходим, в Лос-Анджелесе?!.. Разве что в кино иногда.
Короче, оделись поприличней и поехали. Вообще-то езды до Пасадены полчаса, но было воскресенье, утро, машин полно, все, очевидно, стремились за город, на природу, так что мы еле тащились. И чем дольше мы ехали, тем в большее я приходил раздражение. И в самом деле: что может быть глупее, чем в солнечное калифорнийское воскресное утро надевать пиджак, повязывать галстук и переться куда-то в другой город смотреть балет?!
Пребывая в состоянии медленно, но верно растущего раздражения, всю дорогу до Пасадены я рассуждал о нелепости затеянной поездки. Существуют же мертвые языки, разглагольствовал я, - латынь, например. Ее изучают в университетах, в ней корни многих современных языков, но никто же не пытается на ней сейчас разговаривать. Так и классический балет. Это же мертвое искусство. Абсолютно условное, к тому же.
Ну, какие эмоции могут вызывать эти балерины, с неподвижно-бесстрастными лицами проносящиеся по сцене?
- Ты же музыкальный режиссер, - поражалась моя жена Тамара, - ты же мюзиклы снимал! Зачем же ты в "Биндюжнике" Беню заставил танцевать? Бабелевский текст и без танцев, знаешь ли, прекрасно бы прозвучал! Тебе же вдруг понадобилась эта условность!
- Э, нет, - возражал я, - условность условности рознь. Во-первых, самое условное кино все равно всегда безусловней, чем самый реалистический театр. Хотя бы потому, что в нем никто не должен делать вид, что существует некая четвертая стена, отделяющая артистов от зрителей.
Во-вторых, сравнила - балет и мюзикл! Мюзикл - это высшее достижение зрелищного искусства, ибо соединяет в себе и драматическую игру, и вокал, и хореографию. Причем по нарастающей - если слов, чтобы выразить нужную эмоцию, не хватает, актеры начинают петь, если недостаточно пения, начинают танцевать, так что танец в мюзикле никогда не бывает абстрактным, он всегда выражает суть происходящего, его эмоциональный пик!
- А я люблю балет, - с неумолимой женской логикой заявляла Тамара. - Меня часто приглашали в Большой театр. Ты меня никогда никуда не приглашаешь!
- Ты любишь не балет, - настаивал я, привычно пропуская мимо ушей последнее заявление. - Ты любишь мероприятие под названием "я была на балете". Мягкие кресла, барокко, золоченые балюстрады, ложи, бинокли, высший свет - тусовка, короче. Иллюзия культурной светской жизни, которая на самом деле уже практически давно не существует. Помнишь, у Агнии Барто:
"На сцене бабочка порхала,
Я не видала ничего,
Я номерок внизу искала
И, наконец, нашла его.
А тут как раз зажегся свет,
И все ушли из зала.
Мне очень нравится балет –
Ребятам я сказала".
- Глупости, - смеялась Тамара. - Это Барто не любила балет, а я люблю.
- Если уж на то пошло, - наступал я, - то не Барто, а ее лирическая героиня. Причем заметь, героиня эта явно подросток. А кто, как не дети, чутко реагируют на условное искусство и воспринимают его абсолютно органично! Вспомни детские рисунки. А тут девочка ноль внимания на это искусство. Не волнует оно ее. Она номерок ищет. Если б хоть капельку волновало, то она бы про этот свой номерок даже и не вспомнила. Она же ребенок. У нее непосредственные реакции. Но в силу того, что живет она в лживом взрослом мире, она вынуждена под него подделываться, потому и объявляет под конец, что ей очень нравится балет, полностью, как свойственно детям, копируя при этом двуличных взрослых...
Так вот, споря, смеясь и ссорясь, мы, наконец, добрались до Пасадены.
Огромный величественный зал Оперного театра был заполнен только на треть. Балетоманы - особая публика, и никакой самый жаркий день не помешает им выглядеть так, как положено выглядеть балетоманам. Были здесь бархатные пиджаки и роскошные пелерины, были изысканные вечерние туалеты, но во всем этом разнообразии, однако, был некий единый стиль, общая строгость, приличествующая посетителям классического театра.
Возраст этих посетителей в тот день, надо заметить, сильно разнился. Представлены были практически все поколения - от почтенных благообразных стариков до юных девочек, гордая осанка и походка которых выдавали учениц хореографических школ.
Концерт состоял из двух отделений. Этакий классический набор классических миниатюр. Па-де-де, па-де-труа и т.п., и т.д.. Все в принципе, как я и ожидал. Труппа была из Лонг-Бича. Звучало это, видимо, примерно так же, как если бы сказать, балетная труппа из города Сочи. Или из Гурзуфа.
Кордебалет (почему-то очень разного роста) тяжело носился по сцене, ежеминутно подтверждая мою дорожную теорию. Даже приглашенные из России, технически сильные солисты, призванные украсить представление и, действительно, периодически срывавшие вежливые, отдающие холодком равнодушия аплодисменты, не могли избавить меня от тягостного чувства потерянного времени и пошедшего насмарку выходного. Поэтому, дабы хоть как-то возместить себе утрачиваемое, я переключился мыслями на сценарий, над которым в ту пору работал, и вскоре полностью ушел в драматические коллизии, переживаемые моими героями.
"На сцене бабочка порхала,
Я не видала ничего..."
Второе отделение подходило к концу. Мои персонажи, наконец, благополучно выбрались из хитроумно подстроенной им ловушки, и я уже готовился к обдумыванию следующей западни, о которой ни они, ни я пока что даже не подозревали. И в это время объявили Её выход. Зазвучали первые ноты Сен-Санса.
Гордый Лебедь, трагически выгнув тонкую шею, медленно плыл в черном пространстве. Закулисный ветер слегка шевелил белые перышки на голове. Боже мой, что со мной, успел подумать я, прежде чем открывшийся при повороте взгляд Лебедя начисто вымел остатки каких бы то ни было мыслей из моей головы.
В огромных прекрасных глазах его отражался весь ужас от открывающейся перед ним черной бездны. Ужас этот сменялся, однако, вспыхивающей внезапно надеждой, решимостью бороться, сопротивляться, которую, в свою очередь, сменяла накатывающаяся из самой глубины глаз новая волна отчаяния.
С перехваченным вдруг пересохшим горлом я, как загипнотизированный, следил за его неминуемой гибелью, жадно вглядываясь в мельчайшие движения крыльев-рук. И когда, наконец, после долгой (казалось, бесконечно долгой!) борьбы, Лебедь в последний раз порывисто всплеснул крыльями и, обреченно уронив их, замер навсегда, я неожиданно обнаружил себя стоявшим на ногах, с залитым слезами лицом, иступленно бившим в ладоши, не в силах выкрикнуть просившееся "браво", которое, впрочем, и так звучало со всех сторон.
Я огляделся. От холодного равнодушия зала не осталось и следа. Все - от юных учениц до старых чопорных аристократов - стояли, кричали, плакали, аплодировали, засыпая цветами ее, а она безмолвно стояла посреди огромной пустой сцены.
Господи, как же Она это делает? - думал я. - Видимо, судьба самой далеко уже не юной балерины, для которой каждый выход на сцену и есть реальная борьба за жизнь, за жизнь в искусстве, что для Неё одно и то же, ибо другой жизни у Неё нет, сливается с историей умирающей прекрасной птицы, являя собой таким образом идеальное соединение искусства и жизни. От этого, очевидно, танец и производит такой невероятный, сумасшедший эффект.
Я поделился этими мыслями со своим соседом - пожилым балетоманом. Он с улыбкой покачал головой:
- Я видел Её в этой роли тридцать лет назад, - сказал он, - и это было также гениально.
Ну, конечно, вдруг осенило меня, это же так просто, не надо искать никаких объяснений - гениально, вот и весь секрет.
Я вспомнил, как Плисецкая танцевала Кармен. Танцевала это не точное слово - как Она играла Кармен. Каким жизнелюбием, какой сексуальностью было проникнуто каждое Её движение!
И как Она умирала - не изменяя себе ни в чем, не сдавшись, не подчинившись...
Моя мама - испанистка по профессии - незадолго до смерти объяснила мне смысл корриды - так, как ей, в свою очередь, объяснил старый друг, знаменитый испанский торреадор Луис Домингин.
Суть состоит в том, что вся эта игра с быком представляет собой любовный акт. Сначала идет раздразнивание, раззадоривание, потом легкие касания, потом все глубже, больнее и, наконец, шпага вонзается в самое сердце, кровь брызжет из раны! Акт состоялся! Жизнь кончилась. Ведь что такое акт любви, как не вся наша жизнь в миниатюре - с ее постепенным нарастанием, страстной кульминацией и медленным угасанием!..
Не знаю, думала ли об этом Плисецкая, когда готовилась танцевать свою Кармен, но танцевала она так, что все прочитывалось само собой. Ее Кармен сама была корридой, была одновременно и умирающим быком, и убивающим его торреадором. История Любви, неизбежно заканчивающаяся Смертью, сквозила в каждом Её движении с момента первого Её появления на сцене.
С мудростью гения и артистизмом великой актрисы поняла и преподнесла Плисецкая судьбу Кармен, равно как и судьбу Лебедя. Конечно, были в её долгой сценической жизни и другие выдающиеся работы, но, мне кажется, нигде не выразила она себя с такой невероятной мощью, как в двух этих ролях.
Возвращались мы из Пасадены почти молча.
- Может, балет и вправду условное, умирающее искусство, - как бы извиняясь, произнес я только однажды, - но все это не имеет никакого значения, когда появляется гений. Ибо любое искусство мертво, пока Художник не оживит его своим талантом.
На этот раз Тамара, изменив своей всегдашней привычке, ничего мне не возразила: она все еще была там, с Лебедем.
Мы ехали молча до самого дома, но думали, я уверен, об одном и том же - о Жизни, о Любви, о Смерти.
И еще о том, как нам удивительно повезло снова увидеть своими глазами на сцене величайшую актрису и балерину нашего времени - Майю Плисецкую.